Eleonore (eleonored) wrote,
Eleonore
eleonored

Categories:

Два 14 июля: слово современникам – участникам и очевидцам - 1789

Неприступность сей твердыни
Ужасала всех доныне,
Никому еще в помине
Взять ее не удалось,
Но народ на приступ башен
Ринулся, велик и страшен,
Этот каменный колосс.

Гражданин с бесстрашным взглядом
В бой идет под смертным градом,
И пороховым зарядом
Нас встречает гарнизон.
Тонет все в дыму и стоне,
Но пробита брешь в заслоне,
И на главном бастионе
Флаг свободы водружен.

Это строки одной из многочисленных песен, которые были сложены парижанами вскоре после падения Бастилии
(Свобода. Равенство. Братство. Песни и гимны французской революции. М.: Книга, 1989. С. 38).

До нас дошли многочисленные рассказы участников и очевидцев этого события, и среди них – три весьма известные в истории Революции молодых провинциала, три земляка-пикардийца, - каждый из которых рассказал также и о празднике Федерации в первую годовщину взятия Бастилии.

Предоставим же им слово

Камилл Демулен

Из письма к отцу 16 июля 1789

Демулен Камилл Люций Симплиций, 29 лет, уроженец г. Гиз, проживает в Париже, адвокат без практики, еще не женат…

“…В воскресенье весь Париж поражен отставкой Неккера; как я ни старался воспламенить умы, ни один человек не захотел взяться за оружие. Я присоединяюсь к ним; люди видят мое рвение; меня окружают; меня заставляют подняться на стол; в течение одной минуты вокруг меня собралось шесть тысяч человек. "Граждане, — говорю я тогда, — Вы знаете, что нация требовала сохранить Неккера и поставить ему памятник; его прогнали! Можно ли оскорбить Вас сильней? После такой проделки они решатся на все, быть может, уже в эту ночь они проектируют или даже уже организуют Варфоломеевскую ночь для патриотов". Я почти задыхался от того множества мыслей, которые обрушились на меня, я говорил совершенно беспорядочно. "К оружию, — говорил я, — к оружию! Все наденем на себя зеленый цвет, цвет надежды". Я припоминаю, что я закончил словами: "Подлая полиция здесь. Прекрасно! Пусть она как следует разглядит меня, наблюдает за мной, да, это я, я призываю своих братьев к свободе". И поднимая пистолет, я воскликнул: "По крайней мере, живым я им не дамся в руки, и я сумею умереть со славой; меня может поразить только одно несчастье: что я должен буду увидеть, как Франция становится рабыней"…
В понедельник утром раздался набат. Выборщики собрались в ратуше. Со старшиной купечества во главе они образовали гражданский корпус обороны из 78.000 человек, в 26 легионов. Более чем сто тысяч были уже более или менее вооружены и побежали в ратушу с требованием оружия. Старшина купечества пытался оттянуть время, он направил их к картезианцам и в Сен-Лазар; он хотел выиграть время, заставить их поверить, что там имеется оружие. Теперь и самые отчаянные головорезы направились к Дому инвалидов: губернатору предъявили требование на оружие; он испугался и открыл склады…
Это было во вторник, все утро ушло на вооружение. Как только оружие оказалось в руках, все бросились к Бастилии. Губернатор, без сомнения, был весьма поражен внезапным появлением в Париже ста тысяч ружей со штыками и, не зная, не свалилось ли с неба это оружие, пришел, очевидно, в сильное замешательство. Стрельба вовсю в течение одного или двух часов, пулями снимается все, что показывается на башнях;… Она могла бы продержав шесть месяцев, если вообще было бы возможно сопротивляться французской стремительности. Бастилия взята штатскими и солдатами командования, без единого офицера! Тот же гвардеец, который во время штурма поднялся первым, нашел Лонэя, схватил его за волосы и взял его в плен. Его повели в ратушу и по пути избили до полусмерти. Его так избили, что он еле жив; на площади Грэв его докончил какой-то мясник, отрубив ему голову. Ее носили на пике по городу, а гвардейца наградили крестом св. Людовика;…
Было оглашено письмо, адресованное г-ну Флесселю; ему писали, чтобы он удержал еще на несколько дней парижан. Он не смог ничего сказать в свое оправдание; народ стащил его с кресла и выволок из зала, в котором под его председательством происходило заседание; и едва он спустился с лестницы ратуши, как какой-то молодой человек приставил к нему пистолет и прострелил ему голову; раздались крики "браво"; Флесселю срезают голову и насаживают на пику; я также видел его сердце на пике, которое носили по всему Парижу; после обеда был ликвидирован остаток гарнизона, который был настигнут с оружием в руках; их повесили на фонарях площади Грэв. Некоторые из них, а также и все инвалиды были помилованы раr ассlаmation. Были также повешены четыре или пять воров, застигнутых на месте преступления; это до того поразило мошенников, что, говорят, они после этого все исчезли. Заместитель директора полиции был до того напуган трагическим концом старшины, что прислал в ратушу прошение об отставке. Все угнетатели бежали из Парижа; но уже с вечера понедельника постоянно был на ногах патруль из пятидесяти тысяч человек. Из столицы никого не выпускали… После штурма Бастилии возникло опасение, что расположенные вокруг Парижа войска могут внезапно проникнуть в город, и никто поэтому не ложился спать…
В эту ночь было под ружьем 70.000 человек. Французская гвардия несла патруль вместе с нами. Я был на посту всю ночь. К 11 часам ночи мне повстречался отряд гусар, который только вошел через ворота Сен-Жак. Жандарм, командовавший нами, воскликнул: "Кто идет?" Гусарский офицер ответил: "Франция, французская нация; мы хотим сдаться и предложить вам свою помощь". Из опасения предательства было предложено предварительно сложить оружие, а когда они отказались, их поблагодарили за предложение, и затем вряд ли кто-нибудь из них, если бы они все время не кричали: "Да здравствуют парижане! Да здравствует третье сословие!" Их повели обратно на заставу, где им пожелали спокойной ночи. Мы водили их некоторое время по Парижу, где они должны были дивиться образцовому порядку и патриотизму…
Я был убежден, что невероятное завоевание Бастилии штурмом, длившееся всего четверть часа, должно было бы привести в смятение Версальский замок и лагерь и что у них не хватило бы времени собраться с духом. Вчера утром запуганный король посетил Национальное собрание; он безусловно подчинился собранию, и теперь его грехи ему прощены. Наши депутаты с триумф провели его обратно во дворец. Утверждают, что он много плакал. Он возвращался пешком, и его стражей были только депутаты, которые его сопровождали. Тарже(1) говорил мне, что это была прекрасная картина. Вечером демонстрация была еще более красивой. 150 делегатов Национального собрания, духовенство, дворянство и общины сели в королевские экипажи, чтобы провозгласить мир. В половине четвертого они прибыли на площадь Людовика XV, оставили кареты и пешком направились через улицу Сент-Онорэ в ратушу. Они шествовали под знаменами французской гвардии, которые они целовали, говоря: это знамена нации, свободы. И их окружало 100.000 вооруженных и 800.000 человек с красно-синими кокардами. Красное — как доказательство готовности пролить свою кровь, а синее — как символ небесной конституции. Депутаты тоже носили кокарду…”
Свобода. Равенство. Братство. Великая французская революция: документы, письма, речи, воспоминания, песни, стихи. Л.: Детская литература, 1989. С. 84.

Франсуа Ноэль Бабёф

Из письма к жене 25 июля 1789

Бабёф Франсуа Ноэль, 29 лет, уроженец г. Сен-Кантен, проживает в г. Руа, февдист, отец семейства; в Париже с 17 июля по поводу издания “Постоянного кадастра”.

“Не знаю, с чего начать это письмо, бедная моя женушка. Невозможно, находясь здесь, иметь о чем-либо ясное представление, до такой степени душа взволнована. Все вокруг идет вверх дном, все в таком брожении, что, даже будучи свидетелем происходящего, не веришь глазам своим. Короче говоря, я могу лишь в общих чертах передать тебе, что я видел и слышал. Когда я сюда прибыл, только и было разговоров, что о заговоре, возглавленном г-ном графом д’Артуа и другими принцами. Они собирались ни более ни менее, как уничтожить большую часть парижского населения, а затем обратить в рабство всех, кто во всей Франции избежит истребления, отдав себя покорно в распоряжение дворян и безропотно протянув руки к уже приготовленным тиранами оковам. Если Париж не открыл бы вовремя этот страшный заговор, все было бы кончено; это было бы самое ужасное из когда-либо совершенных преступлений. Вот почему все мысли были направлены на то, чтобы надлежащим образом отомстить за это коварство, которому нет примера в истории; на это решились, и не будет пощады ни главным руководителям заговора, ни их сторонникам. Казни уже начались, но еще не утолено законное возмущение. Ярость народа далеко еще не утихла, несмотря на смерть коменданта Бастилии и разрушение этой адской тюрьмы, смерть купеческого старшины, обратное призвание г-на Неккера и других бывших министров и вывод новых полков и войск из столицы; народу нужны многие другие акты искупления. Говорят, что требуют падения еще трех десятков преступных голов. Г-н Фулон, который должен был заменить Неккера, четыре дня тому назад распустил слух о своей смерти и устроил похороны, причем вместо него в землю зарыли бревно; вчера этот г-н Фулон был арестован, отведен в Ратушу и по выходе из нее повешен. Тело его волокли по улицам Парижа, затем растерзали на куски, а его голову, воткнутую на острие пики, несли до Сен-Мартенского предместья с тем, чтобы она там ждала, а затем предшествовала в пути зятю г-на Фулона г-ну Бертье де Совиньи, интенданту Парижа, которого везли из Компьена, где он был арестован, а сегодня должен разделить судьбу своего тестя. Я видел, как несли эту голову тестя, видел я и зятя, следовавшего позади под эскортом более тысячи вооруженных людей. На глазах у публики он проделал таким образом весь долгий путь от Сен-Мартенского предместья и улицы Сен-Мартен посреди двухсот тысяч зрителей, сопровождавших его враждебным криками и ликовавших вместе с отрядами эскорта, которых воодушевлял гром барабана. О! Как больно было мне видеть эту радость! Я был и удовлетворен и недоволен. Я говорил: тем лучше и тем хуже. Я понимаю, что народ мстит за себя, я оправдываю это народное правосудие, когда оно находит удовлетворение в уничтожении преступников, но может ли оно теперь не быть жестоким? Всякого рода казни, четвертование, пытки, колесование, костры, кнут, виселицы, палачи, которых развелось повсюду так много, – все это развратило наши нравы! Наши правители вместо того, чтобы цивилизовать нас, превратили нас в варваров, потому что сами они таковы. Они пожинают и будут еще пожинать то, что посеяли, ибо все это, бедная моя женушка, будет иметь, по-видимому, страшное продолжение: мы еще только в начале…”
(Бабёф Г. Сочинения. Т. 1. М.: Наука, 1975. С. 231-232)

Антуан Сен-Жюст

Из “Духа Революции и Конституции во Франции”

Сен-Жюст Луи Антуан, 22 года (почти), уроженец г. Десиз, проживает в Блеранкуре, в Париже скрывается от преследований, вызванных публикацией поэмы “Органт”

“Бастилия была покинута гарнизоном и захвачена, и деспотизм, который есть не более чем пугало для рабов, пал вместе с нею.
У народа не было добрых нравов, но он отличался пылкостью. Любовь к свободе вырвалась наружу, и слабость породила жестокость. Не знаю, видано ли такое когда-нибудь (разве что у рабов), чтобы народ насаживал на пики головы особ самых ненавистных, пил их кровь, вырывал их сердца и пожирал их; убийство некоторых тиранов в Риме совершалось как своего рода религиозный акт.
Когда-нибудь подобное же ужасное зрелище увидят в Америке, и там для этого, возможно, будет больше оснований; я же наблюдал его в Париже и слышал радостные клики народа, который тешился клочьями человеческой плоти и кричал во весь голос: “Да здравствует свобода, да здравствуют король и герцог Орлеанский!”.
Кровь Бастилии возопила на всю Францию. Возмущение, которое до того было робким, обрушилось теперь на места заключения и на правительство. Это был взрыв общественного негодования, подобный тому, который изгнал Тарквиния из Рима. Люди не обращали внимания на более важный успех – на бегство войск, окружавших Париж; ликовали, овладев одной из государственных тюрем. То, что было символом рабства, угнетавшего в прошлом, занимало воображение больше, чем то, что угрожало свободе, которая еще не была обретена; это был триумф рабов. Разбивали и рушили двери тюремных камер, обнимали узников, закованных в цепи, обливали их слезами, предали торжественному погребению кости, найденные при разрушении крепости; цепи, тюремные запоры и прочие атрибуты рабства носили на себе, как трофеи. Некоторые узники не видели белого света сорок лет, их исступленный бред возбуждал любопытство, вызывал слезы, пронзал души состраданием; казалось, что народ взялся за оружие из-за леттр де каше. Люди обходили с горестью в сердцах печальные стены крепости, густо покрытые жалостными надписями. Тут читали такое: “Значит, я больше никогда не увижу моей бедной жены и детей, 1702!”.
Воображение и жалость творили чудеса; воочию представляли себе, как деспотизм преследовал наших отцов, жалели жертв его; палачей более не страшились.
Поначалу горячность и безрассудная радость сделали народ бесчеловечным; его решительные действия внушили ему гордость, гордость заставила его дорожить своей честью. На короткое время он стал благонравным, осудил злодейства, которыми замарал руки, и, к счастью, то ли страх, то ли внушения умных людей побудили его выдвинуть вождей и стать послушным.
Если бы просвещенность и честолюбие немногих не смогли руководить пожаром мятежа, который не мог уже остановиться, все было бы погублено.
Если бы у герцога Орлеанского действительно была партия, он возглавил бы ее, пугал и держал в руках двор, как это сделали некоторые другие. Но он ничего не предпринял, может быть, потому, что, как говорили, рассчитывал на истребление королевской семьи; это и должно было случиться, когда народ кинулся в Версаль. Однако если судить здраво о тогдашних событиях, все восстания того времени были не чем иным, как войною неразумных рабов, которые расправляются со своими оковами и устремляются вперед, как хмельные.
Поведение народа становилось столь неистовым, его бескорыстие столь полным, ярость столь буйною, что было ясно, он слушается лишь самого себя. Он больше не почитал высших, он на деле ощутил равенство, которого не знал прежде.
После взятия Бастилии, когда составлялись списки победителей, большинство из них не осмеливалось назвать свое имя; но едва они обрели уверенность, как перешли от страха к дерзости. Народ в свою очередь проявил своего рода деспотизм: королевская семья и Генеральные штаты были препровождены пленниками в Париж посреди самого простодушного и устрашающего торжества, какого никогда еще не бывало. Тогда стало ясно, что народ не стремится кого-либо возвысить, но жаждет принизить всех. Народ – вечный ребенок; он принуждает своих повелителей почтительно ему повиноваться, а затем сам повинуется; в эти мгновения славы он был более послушен, чем был раболепен в прежние времена. Он жадно прислушивался к советам, искал похвал и был скромен; страх заставил его забыть о том, что он ныне свободен; теперь люди не смели останавливаться и вести разговоры на улицах; всех на свете принимали за заговорщиков. То был страх за свободу.
Принцип был заложен, ничто не остановило его развитие, ибо деспотизма не стало, он развалился, его министры бежали, и страх царил на их совещаниях…”
(“Дух Революции и Конституции во Франции” – первое теоретическое, философско-политическое сочинение Сен-Жюста и единственное завершенное и опубликованное им самим. Автор работал над ним в конце 1790 – начале 1791 гг. В начале июня 1791 г. оно вышло из печати. См. Сен-Жюст Л.А. Речи. Трактаты. Спб.: Наука, 1995. С. 185-187).
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 62 comments